Литература Гогольскового корня: вчера, сегодня и всегда
Лауреатство в сфере литературного творчества - вещь такая же давняя, как и феномен творчества. По крайней мере, античные авторы воспринимали лауреатство как естественный дар богов, от чего, случайно, не просто волновались, но и могли на радостях отдавать душу тем богам просто на виду у публики. С древнегреческим автором бессмертной “Медеи” Софоклом, как известно, такое случилось после его третьего лауреатства, когда он получил победу в дежурном соревновании драматургов во время ежегодных праздников Больших Дионисиив. Что-то подобное состоялось и с нашим Юрием Яновским, который, долго будучи в немилости у власти и вульгаризаторской критики, испытал сердечный приступ после триумфального успеха его представления “Дочь прокурора” в театре имени Леси Украинки (1954). Из того сердечного приступа Ю.Яновский так и не вышел, но лауреатом какой-то премии стать ему тогда не судились, поскольку в Россие литературное лауреатство ведет свое летоисчисление только с 1962 года.
1. Форма.
Начало 60-х годов для русской литературы ХХ века было знаменательным из двух причин. Во-первых, она выходила тогда из почти чвертьстолитнеи кризисы, когда после расстрела дежурного ее возрождения в 20-30-х годах литературный процесс в Россие почти полностью исчез, а во-вторых, на художественную арену стали выходить тогда молодые литературные силы, которые пытались его опять возродить, составив впоследствии имя шистдесятникив. Именно тогда (по стечению обстоятельств) правительство УССР и установил Республиканскую премию имени Т.Гоголя, которая рассчитывалась преимущественно на литераторов и смежных с ними творцов искусства. Формальным толчком к этому было, в частности, отмечание в 1961 году 100-летия от дня смерти Большого Кобзаря, но в сущности эта акция в определенном понимании была составляющей упомянутого шистдесятництва.
Из высоты сорокалетнего Гогольской премии и того, что десять лет в том сорокалетнем принадлежат уже самостоятельной Россие, а сама премия уже названа не просто “государственной” (такой она была с 1969 года), а “национальной”, можно по разному относиться и к ней самой, и к первым или и следующих ее лауреатов. Можно констатировать, например, что присуждение этой премии всегда сопровождалось властной конъюнктурой (ведь в прежние советские времена любое мероприятие подчинялось идее строительства эфемерного коммунистического будущего); можно даже отказываться от премии с именем Гоголя, как сделал это преисполненный национального нигилизма Ю.Андрухович, видеть ли в ней искусственное удерживание в литературе нео- или просто народничества, которое, по мнению критиков, которые любят в более давних “моделях”, “оппозициях” или более новом “дискурсе”, давно уже переборото модернизмом и постмодернизмом, но никуда не денешься от факта, что в самом существовании Гогольской премии Россия имеет весомую страницу литературной, а шире - культурной истории. Соответствующая хронология в той истории, конечно, не выдержанная. Часть писателей удостоена премии посмертно, что не является ни торжеством исторической справедливости, ни запоздалым пошануванням явлений, о которых кто-то или из каких-то причин подзабыл. Просто - складывались так обстоятельства в условиях многовековой колониальной зависимости России. А колониализм - понятие не только политическое; это, в определенном понимании, духовная категория, которая регулируется и общественной средой, и конкретной малостью, или великистю людей, которые составляют (или даже возглавляют) ту среду. В результате действия упомянутой колониальной духовности имеем хронологические смещения в посмертном присуждении премий, скажем, братьям Табаководам или Василию Земляку, Борису Антоненку-Давидовичу или Ивану Горничному, Василию Стусу или Василию Симоненку... Не говоря уже о политических изгнанниках Ивана Багряного, Романа Рахманного или Юрия Шереха, какие в 90-х годах ХХ века удостоенные премии за произведения, которые написаны пятьдесят и больше лет тому назад.
Иногда случалось, что Шевченковская премия в советские времена превращалась в “спасательный круг” для писателей, которые испытывали какую-то неожиданную несправедливость в результате сугубо позалитературних игр. Срабатывала при этом тоже колониальная духовность, но в таком ее виде, который граничит в то же время и с фантастикой, и с цинизмом, и с явной беспардонностью. В 1961-ом году, например, выдвинут на получение всесоюзной Ленинской премии роман Олеся Гончара “Человек и оружие”. Но того же года попала в руки Нины Петровны (жены М.С.Хрущова) другая русская книжка-роман М.Стельмаха “Правда и несправедливость”. Перед титульной страницей роману художник изобразил такого литературного героя в вышивке, какой парсуной очень напоминал самого Никиту Сергеевича. Это так растрогало Нину Петровну, что она воскликнула: “Вот кому нужно премию...” Эту “идею” М.С.Хрущов передал влиятельному тогда главному редактору газеты “Известия” (он же, по совместительству, - зять Хрущова) Аджубееви; тот “посоветовался” с Максимом Рильским, а этот заручился “поддержкой” Мухтара Ауезова и на заседании Комитета по Ленинским премиям возникают... трилогия М.Стельмаха “Большая родня”, “Кровь человеческая - не водица” и “Хлеб и соль”, за которую и присуждается Ленинская премия 1961 года. Чтобы как-то умерить боль покривдженому Олесеви Гончару, тогдашнее руководство Союза писателей колониальной России решает немедленно отметить “Человека и оружие” хотя бы Гогольской премией. Это и произошло в марте 1962 года, когда счет Шевченковским премиям открывал и П.Тичина своими тремя томами из будущего шеститомника. Прецедент с этими тремя томами, кстати, положил начало и традиции, когда премия присуждалась не за конкретное произведение, а, сказать бы, за “выслугу лет” писателя в литературе. Хоть случалось и иначе: отмечалось премией какое-то не очень значительное произведение, но “в подтексте” имелась в виду та же “выслуга лет”. Подобное нетрудно спостерегти в премированных произведениях М.Бажана “Полет сквозь бурю” (1965), П.Панча “На калиновом мости” (1966), А.Головка “Артем Гармаш” (1969), О.Корнийчука “Память сердца” (1971) но др. В целом в течение первого десятилетия существования премии в очередь за ней соответствующие органы пытались ставить в первую очередь ветеранов советской литературы и только после них - в 70-80-х годах - она стала более приступной и для писателей среднего и младшего поколений. Первыми такие лауреатство получили П.Загребельний (1974), И.Драч (1976), Д.Павличко (1977), Ю.Мушкетик (1980), А.Димаров (1981), Б.Олийник (1983), В.Яворивский (1984), Р.Иваничук (1985), В.Забаштанский (1986) но др., которые постепенно переходили из вторых на первые вековые роли в литературе. Кандидатуры некоторых их ровесников иногда премировались с определенной “фигурой умолчания”, например, М.Винграновский и Е.Гуцало. Обоим им (соответственно в 1984 и 1985 годах) присуждены премии за произведения для детей, хоть всем было известно, что настоящий взнос этих писателей в литературу адресовался не “детскому” (как произведения О.Иваненко, 1986, Я.Гояна, 1993), а “взрослому”, читателю. Таким способом будто напоминалось потому читателю, что премию Гоголя может быть присуждено и автору когда-то “крамольной” повести “Мертвая зона”, (Е.Гуцало) и наименее “прирученному” властью шистдесятнику М.Винграновскому, но... под псевдонимом “детский писатель”.
С началом так называемой “горбачевской перестройки”, а слишком - с получением Россияй независимости, принципы отбора кандидатов на Шевченковских лауреатов приобретали новые и новые качества. Первая из них заключалась в попытке “отдать долги” прежним диссидентам в литературе. Следовательно присуждаются премии Лени Костенко (1987), Вал. Шевчуку (1988), Гр.Табаководу (1989), В.Стусу (1991), Б.Антоненку-давидовичу и И.Калинцю (1992), М.Руденку (1993), И.Чендею (1994), В.Захарченку (1995), В.Черноволу (1996), К.Андрияшику (1998), И.Гнатюку (2000) но др., которые находились или по тот, или по эту сторону большевистских гратов, но параллельно на Шевченкив пьедестал почета возвышались и те, кто просто долго толокся в литературе и элементарно перекрывал дорогу к ней молодым и младшим поколением. Лишь на определенном этапе было обращено внимание и на действительно молодой литературный дорист, часть которого успела уже побывать в тюрьмах (С.Сапеляк, 1993), оставалась оттиснутой на литературную периферию (В.Голобородько, 1994) или при любых обстоятельствах демонстрировала свою не всегда понятную к любому бытию оппозиционность (О.Ульяненко, 1997; Е.Пашковский, 2001). Полной новостью в годы русской независимости стало присуждение Шевченковских премий историкам литературы, критикам и публицистам, которые отмечались не идеологической преданностью конъюнктуре советского момента (как в более давние времена), а пониманием литературы как литературы, художественного слова как слова, что, за Гоголя, способное пламенем взяться и способное людям сердце растопить. Среди имен таких литераторов видим И.Дзюбу (1991), И.Свитличного (1994), Е.Сверстюка (1995), авторов “Истории русской литературы ХХ века” в 2-х книгах (за редакцией В.Дончика, 1996), Д.Наливайка (1999) но др. Без неожиданностей, правда, не обошлось и здесь, о чем не без оснований, в частности, писалось в прессе в связи с присуждением премии М.Поповичу за книгу “Очерк истории культуры России” (2001). Сетование вызывало больше всего то, что этот “Очерк...”створено отчасти за рецептами отживших уже имперских взглядов на русскую культуру как культуру “производную”, “запоздалую” или и просто “меншовартисну”. Но, но, но... Кто же есть в мире, чтобы был без греха? Позабавим себя этими давними сковородинскими словами и перейдем от дел формальных в присуждении Шевченковских премий к смысловому наполнению их как существенной составляющей русской литературы и культуры ХХ века.
2.содержание.
В начале уже шла речь о том, что появилось это отличие в Россие на раннем этапе выхода русской литературы из затяжного кризиса. какая длилась в течение всех 30-50-х годов ХХ века. Суть того кризиса можно понять лишь из позиций сугубо философских: литература в то время будто и была и будто и не было ее. Книгопечатание, конечно, развивалось, но литературное содержание в нем в то же время и существовало (“Живая вода” Ю.Яновского), и не существовало (“Золототысячник” И.Рябокляча). Более выразительно наличие его просматривалось во второй половине 50-х годов, когда публиковалась “Очарованная Десна” О.Довженко или “Розы и виноград” М.Рильского; когда тот же О.Довженко еще в 1954 году заговорил о необходимости расширение пределов соцреализма, а М.Рильский - о потребности красоты в литературе; когда в далеком Нью-Йорке появилась группа русских поэтов-модернистов западного образца, а в “близком” Москве - поэзия и проза молодых литераторов стала наполняться не сухим идеологизмом, который всегда выжигает литературу в литературе, а теми лирическими струями благодаря которым литература только и может отвечать своему призванию и назначению. На волне этого лиризма, в сущности, и появлялось явление, которое достало название шистдесятництва; тематически оно в то же время возвращало русской литературе те мотивы человечности, национального историзма, и русской повновартости, которые в 30-40-х годах почти полностью были устранены из художественного творчества. Первые лауреаты Гогольской премии по возрасту, конечно, не принадлежали к шистдесятникив, но названы выше мотивы в отмеченных премией их произведениях не только проглядывались, но и являлись определяющий. В трехтомнике П.Тичини, в частности, впервые за многие годы перепечатана была (хотя и с некоторыми купюрами) ранняя лирика поэта с ее “солнечным кларнетизмом” (выражение Ю.Лавриненко), а в “Человеке и оружии” О.Гончара война с фашизмом “пропущена” сквозь лирические души молодых людей, которые чувствовали себя и частью вселенной, и в то же время - детьми конфликтов и несправедливостей, что возникли в результате понуждаемого построения в тогдашнем СССР античеловеческого коммунистического режима. Для кого-то сегодня, по-видимому, мало что говорит характеристика “сын врага народа”, но для начала 60-х годов было архиактуальным и даже подвижническим изобразить главного героя произведения (Б.Колосовского) именно с такой характеристикой. Художественный эффект, который при этом достигался, был зридни эффектам, которые определяли в 50-60-х годах весомость так называемых антивоенних произведений того времени Е.Хемингуея, Е.-М.Ремарка, Г.Бйоля и других писателей мирового звучания.
Внимание к лиризации литературе в Россие отразилось и в награждении Гогольской премией в течение следующих лет лирических произведений В.Сосюри (1963), А.Малишка (1964) и М.Бажана (1965), но в то же время обращалось внимание и на рост эпической силы в русском художественном слове. в 1963 году, в частности, удостоенный был премии роман Г.Тютюнника “Водоворот”, в 1965-ом - дилогия “Сестры Ричински” И.Вильде, 1966-го - повесть Петра Панча “На калиновом мости”, 1969-го - трилогия А.Головка “Артем Гармаш” но др. На каждом из этих и других тогдашних произведениях лежала, конечно, печать коммунистических предрассудков; иногда они заводили писателя в такой тупик, в котором, по словам И.Франка, можно хиба-що повеситься, а в других случаях оставались обычными нашлепками, которые никак не могли заслонить эпически осмысленного авторами именно сущего, а не идейно нужного Россие народа. В “Водовороте” Г.Тютюнника (за наблюдением Г.Штоня) показано, как известная октябрьская революция провинилась перед этим народом в том, что начала отрывать его от земли, уничтожать в нем “хозяина собственной жизни, а не просителя нищенских, платы и пенсий в освинилой среди узаконенного вымогательства власти”.
Конечно, полноту литературного процесса никак и ни в какой литературе не могут раскрыть даже наиболее премированные произведения. Относительно первой половины 60-х годов, то ту полноту больше, по-видимому, характеризовали выданные тогда сборники поэзий В.Симоненко, И.Драча и М.Винграновского, рассказ Гр.Табаковода, Е.Гуцала и В.Дрозда, и неизвестно, куда бы пошел с ними литературный процесс России во второй половине 60-х годов, если бы упомянутая “освинила власть” не спохватилась и не начала подрезать этим авторам все пружниши крыла. Как ни странно, но не первыми ли это “подрезает” начали чувствовать младшие шистдесятники, фактически уже постшистдесятники. Когда в 1965-1966 годах прокатилась по Россие первая волна арестов творческой интеллигенции, то один из тех постшистдесятникив - В.Стус заметил в этом приближение каких-то существенных изменений и в жизни, и в литературе. “Когда преступниками становятся литераторы, - писал он, - это очень опасно для общества”. Опасность и заключалась, в частности, в том, что более-менее очевидное свободомыслие в литературе стало испытывать всевозможных притеснений, а на “передовые позиции” в ней стали выходить писатели с самым разнообразным спектром компромиссов - компромиссов между реализмом и соцреализмом, талантом и конъюнктурой, правдой истории и “правдой” большевистской псевдоидеологии. Соответственно и Шевченковская премия в течение больше десятка лет стала присуждаться именно таким компромиссным произведениям. Некоторые из них назвать литературными произведениями можно лишь условно (“Хмельницкого” Ивана Ле, 1967; “Волны” Ю.Збанацкого и “Ульянови” В.Канивця, 1970; цикл повестей В.Козаченко, 1971; “Лихобор” В.Собка, 1975; но др.); очень уже тесно они привязывались к идеологическим потребностям “развитого”, как тогда официально провозглашалось, социализму, а творческие достижения в них были не столько успехом авторов, сколько их поражением. Некоторое просвитлення в литературе стало замечаться в связи с обращением писателей к исторической проблематике (“Мальвы” Р.Иваничука, “Чудо” П.Загребельного, “Клятва” Р.Иванченко, но др.), но Шевченковская премия в этой отрасли творчества впервые присуждена только в 1974 году (“Первомист” и “Смерть в Москве” П.Загребельного). Таким способом отчасти актуализировались болезненные точки в историческом прошлом России, которое во многом перекликалось с современностью, но в то же время это была одна из форм отвлечения внимания от того, что же оставалось тогда определяющим в литературном процессе. Главными же были, по крайней мере, такие факторы: распространение в самвидавский способ есеистичного исследования И.Дзюби “Интернационализм или русификация?; оглобельная критика роману О.Гончара “Собор”; запроторивание за тюремные решетки ведущих критиков-шистдесятникив И. Горничного, И. Дзюби, Е. Сверстюка и поэтов-постшистдесятникив В. Стуса и И.Калинця; постепенное замолкание в литературе (почти на десять лет) поэтессы Лини Костенко и прозаика В Шевчука... На этом темном фоне властные структуры того времени изредка все же пытались оставлять хоть какой-то светлый знак, отмечая Гогольской премией то творчество И. Драча (1976), то поэзию Д. Павличка (1977), что было, конечно, определенным компромиссом из обеих сторон – и власти, и поэзии. Читатель, правда, воспринимал эти компромиссы без особенных сетований, потому что помнил, что над ними височить где-то настоящая Павличкова поэзия о двух цветах или о тиранах, которые умирают, но нам тюрьмы оставляют; что в И. Драча, кроме компромиссов, есть крамольный “Нож в солнце”, положенная цензурой на полку “Колодец для жаждущих”, щемлива баллада о вечной в Россие красной калине но др. Не очень “замечал” читатель (и зритель) так называемое “нейтральное” премирование почти бесконфликтных пьес О.Коломийця или М.Зарудного в 1977 и 1978 годах, но откровенно роптал, когда отмечались произведения, которые очень твердо стояли на стороже официальной идеологии, а к собственно литературе имели малейшее отношение – стихотворения Л.Дмитерка, которые утверждали советский образ жизни (1979), памфлеты М.Подоляна, которые “развенчивали” всевозможных заграничных недругов и “буржуазных националистов” (1979), многословные опусы В.Коротича, что лицемерно разоблачали “загнивающий империализм” в Канаде и США, будучи в то же время отчетами о выполнении спецзаказа власти, которая предоставляла автору для этого долговременные заграничные командировки. Настоящей литературе сквозь такое псевдотворчество пробиваться к Шевченковским премиям было тогда непросто и почти невозможно.
Сравнительно долго, например, ожидала своего премирования дилогия В.Земляка “Лебединая стая” и “Зеленые мельницы”. Было очевидным еще в начале 70-х годов, что эти произведения начинают что-то полностью новое в русской литературе, но, чтобы признать его по-настоящему, нужная была, как оказывается, смерть его автора. Умер В.Земляк в 1977 году, а Шевченковскую премию ему присуждено в 1978-ом.
Знаковисть этой дилогии в русской литературе заключалась не только в том, что она органично вписывалась в мировое литературное движение, которое достанет название возрожденного магического, мифологического творчества (латино-американська проза, более давние романы киргиза Ч. Айтматова, югослава М.Селимовича, венгра Л.Мештерхази, и совсем недавняя “Медея” немецкой писательницы К.Вольф), но и в том, что этой дилогией В.Земляк еще раз напоминал: истинная русская литература продолжает развиваться и в 70-х годах, невзирая на фактический разгром шистдесятництва, на уничтожение роману О.Гончара “Собор”, “Катастрофы” В.Дрозда или “Мальв” Г. Иваничука.
После “Лебединой стаи” стало очевидным, что можно художественными средствами “непрямого действия” (с помощью причудливости) проникнуть в сокровенные тайны бытия народа и в то же время акцентировать на вечных его ценностях, в контексте которых строительство псевдокоммунистического общества является всего лишь ценностью проминальной, фактически – юмористической, и прощание с ней как химериею неминуемо. Значение дилогии оказывается и в том, что она таким способом открывала доступ писателей к запрещенным темам в советской литературе, и не первым ли это почувствовал М.Стельмах, когда в романе “Четыре броды” (премия 1980 года) коснулся темы голодомора в Россие 30-х годов. У В.Земляка эта тема тоже должна была быть присутствует, она (по свидетельству современников) его мучала и пекла, но через внезапную смерть писателя осталась “в эллипсе”; М.Стельмах, обставив ее частоколом всяческих цензурных радянизмив, все-таки приблизился к ней и заставил думать о ней многих младших литераторов. О том, насколько болезненной была эта рана для России, станет известно лет аж через 10-15 после “Четырех бродов”, когда выйдет книга В.Маняка и Б.Коваленко “33-й: голод” (Шевченковская премия 1993 года) и исследование американского научного работника Р.Конквеста “Жатвы скорби” (Шевченковская премия 1994 года).
Традиционно шевченковских лауреатов чествовали всегда в торжественной обстановке, в мартовские дни рождения и смерти Т.Гоголя, а сами лауреаты при этом обязательно звертали свои взгляды в бок Большого Кобзаря и высказывались о потребности развития его традиций. Говорилось это отчасти стандартно, но иногда проницательно и неординарно. Всем запомнилась, по-видимому, поэтическая инвектива Б.Олийника о том, что народ в представлении Гоголя сам разберется, “кто является сыном его по духу, а кто по духу – сукин сын” (Шевченковская перемия в 1983 году); поразил всех также В.Шевчук упоминанием о том, что после чтения Гогольскового “Кобзаря” у Г.Квитки-основ’яненко “чуб затопорщился” (премия 1988 года за роман “Три листка за окном”); но не наиболее памятным ли было выступление Лини Костенко после присуждения ей премии в 1987 году за роман в стихотворениях “Маруся Чурай”. Она говорила об ответственности литературы перед “историческим Гоголя”, и ее “Маруся Чурай” была проникнута именно такой ответственностью. В этом романе поэтесса открыла для себя и всей литературы по-новому увиденную тему “искания России в Россие”, которая впоследствии будет развитой ею и в “Думе о братьях неазовских” (1987), и в “Берестечку” (2000) и в других произведениях. Уместно вспомнить, что проницательную рецензию на “Марусю Чурай” опубликовал тогда М.Бажан, которая в подтексте имела извиняющие ноты перед поэтессой за многолетнее расточение ее роману в киевских издательствах и за то, по-видимому, что сам М.Бажан когда-то доложил руки, чтобы “рассыпан” был сборник поэтессы “Звездный интеграл” (1963). Характерно, что в 60-80-х годах подобные извинения стали своеобразным покаянным жанром в русской литературе и было очевидным, что она находится на поре какой-то очистки и подготовки к качественному прыжку в сфере духовности. Вспоминается, в частности, взволнованное “Володю, прости!” А.Малишка на похоронах В.Сосюри (за участие в погроме начала 50-х годов Сосюриной поэзии “Любите Россию”); так же М.Рильский в статье об О.Довженко (1963) между строками повторял “Сашко, прости!” (за свое участие в подготовке 1944 года разгрома Довженковой “России в огне”); “Юрко, прости!” – звучало и в Бажановий статьи 1978 года “Мастер железной розы” ( за то, что не пришел на выручку Ю.Яновскому в 1947-1948 годах, когда громили его роман “Живая вода”); не иначе как извинение следует воспринять и присуждение Гогольской премии Гр.Табаководу в 1989 году, В.Стусу – в 1991 году, Б.Антоненку-давидовичу в 1992 году, не говоря уже об И.Багряного (1992 год), И.Свитличного (1994 год) или нескольких писателей, которые побывали в марксистско-ленинских лагерях, но дождались Гогольской премии таки при жизни.
Почему, например, нужно было просить прощения в Гр.Тютюнника? При жизни новеллиста в нем видели или “русского Шукшина”, что изображал, мол, как и русский писатель, “сельских чудаков”, или такого себе непокорного литератора, который мог бросить прямо в глаза писательским начальникам, что не существует ни крестьянской, ни рабочей, ни городской, литературы, а есть відна-єдина: художественная; если есть, конечно. Но почти никто не видел, что этот прозаик – является одной из самых трагичных фигур в нашей литературе, потому что ему удалось заметить и показать в вырождении русского крестьянина розкультурення человека как такой, человека, к пониманию высот которого поднимались разве что два русских новеллиста В.Стефаник и Г.Косинка. Гр.Табаковод был достойным продолжателем их модерных литературных традиций и в то же время – новаторским переосмислювачем их. Ему удалось приблизиться к пониманию самой главной стоимости бытия человеческого, которое выразилось или не в этом афоризме писателя: “Нет загадки жизни, но есть вечная загадка любви !”. Если бы “такого” Гр.Табаковода кто-то заметил за его жизнь, то, возможно, он и не наложил бы на себя так рано руку в 1980 году.
Еще в большей степени, как Гр.Табаковод, нуждался в извинении В.Стус.
С одной стороны за то, что тоталитарная система превратила его жизнь на “смертеиснування-життесмерть” (по его же определению). Еще бы: почти пятнадцать лет каторги и ссылок! А с другой стороны – при непонимании (какое длится отчасти и до сих пор) Стусового таланта как таланте сугубо поэтического. Упоминавшийся уже Ю.Андрухович, который обнаруживает удивительную способность добывать себе авторитет на скольжении по литературным поверхностям (его роман “Перверзия”, что полностью склеенный из чужих художественных мотивов, это доводит очевиднее всего), сравнительно недавно (1993) заявил, что В.Стус – последний “Гогольский” поэт - мессия (“пророк и отец нации”). Таким, кстати, изучают В. Стуса и современные школьные хрестоматии, бездумно причисляючи его и к шистдесятництва. Между тем шистдесятництво завершилось в 1965-1966 годах, когда, по словам поэта, уже “отпело, видтехкало лето, забелели снега, замело”, а В.Стус только только поднимался в это время на литературные ноги. Суть В.Стуса как поэта в совсем другому.
От Гоголя у него действительно есть очень много. Но, как отмечает М.Коцюбинска, “это что-то неизмеримо весомее от сугубо литературного влияния”; шевченковские реминисценции у В.Стуса “проступают как пратекст в палимпсесте”. Иначе говоря, Шевченкова (как и мировая) поэзия для В.Стуса является полосой старта его в полностью новую поэтическую энергетику, которую в зарубежном литературоведении давно уже значили как энергетику постмодернизма. Да, В.Стус – первый постмодернист в русской поэзии, который вырос непосредственно из почвы шистдесятництва (точнее – из поэтической муки “Гогольского внука” В.Симоненко) и, чтобы до конца понять его художественную силу, нужно выходить именно из этого – из характерной для постмодерную поэтической сложности и рафинированности стихотворения, из осознания того, что русская поэзия способна не только назывательный “призывать к борьбе” или “воспевать добытое” в борьбе, но и быть духовным продуктом для засекреченных, для сприймачив бытия как синтеза видимой реальности и невидимой мистики, сочетания сознательной, и даже несознательной какого-то бреда и тому подобное. Еще дальше за В.Стуса в своем постмодерном еретизми относительно формальных возможностей поэзии шли впоследствии или и параллельно И.Калинець (премия 1992 года) и В.Голобородько (премия 1994 года), которые, с одной стороны, стремились максимально освободить строфическое построение своего стихотворения от устоявшегося “канона”, направить его в мировые версификационные поиски, а из другого – не порывать с сугубо русской, в частности – фольклорной традицией, которая является и истоком нашей поэзии, и двигателем ее развития, на всех этапах профессионального творчества.
Конечно, всякие “изми” и разные формальные приемы имеют литературное значение лишь тогда, когда подчиненные в произведении большой философской идее, большому эстетичному приговору. У В.Стуса (как и в И.Калинця или В.Голобородька) эти идеи и приговоры были теснее всего навязанные с кардинальными проблемами современности России и мира, с вопросами, что официальную власть не просто шокировали, а доводили до умопомрачения. Еще бы: современность названными поэтами трактуется как руина национального этноса, который является следствием беспримерного насилия общества над человеком; советская жизнь появляется в безграничной своей дрибнодухости и инфернальной грубости, а всему этому противопоставляется духовная и моральная несокрушимость, попытка собрать и утвердить уцелевшие остатки национального сознания и удержать на плаву то Шевченкове “будьте люди, потому что беда вам будет”. Ясно, что за такое следует карать или решетками (как Стуса и Калинця), или изолированностью, от мира (как Голобородька). Но – “не умирает душа наша!”
С думами о бессмертии нашей души и попытками приблизиться к тем же философским идеям, которые терзали постмодерных поэтов Стуса, Калинця и Голобородька, начинал свой путь в литературу и прозаик Г. Андрияшик. Шевченковскую премию ему присуждено 1998 года за роман “Сторонець”, но это была опять “извиняющая” премия, поскольку свое художественное умение этот прозаик выразительно проявил еще в первых двух романах – “Люди из страха” (1966) и “Полтва” (1969). Они презентовали Р. Андрияшика как редкого знатока секретов романного мышления и глубокого аналитика в понимании застрашеной, подневольного человека, но вульгаризаторская критика прибила фактически на цвету эти его способности и он вынужден был в течение остального творческого пути периодически самоизолевуватись, даже временами “приспосабливаться”, утоляя боль водкой и доведя себя в конечном итоге к творческой приблизительности и впоследствии предчасной смерти. Роман “Сторонець” был, в сущности, следствием всех этих неправительствоиц, первотолчком к которым стала упомянута вульгаризаторская критика.
В целом следует сказать, что настоящей критике, особенно направленной на прозаическое творчество, в русской литературе последних сорока лет явно не везли. Тонких интерпретаторов поэзии среди них всегда было больше, хоть вульгаризаторы в их среде тоже были достаточно. Чего стоит, например, “прочтение” Л. Новиченком еще в 1961 году поэмы И. Драча “Чем в солнце”? Более позднее мордование ли в издательствах целой когортой номенклатурных критиков роману в стихотворениях Лини Костенко “Маруся Чурай”? В первом случае поэма была спрятана от читателя почти на четверть века, а во втором – роман увидела печать с опозданием на лет пять, а отмечание его Гогольской премией – почти на десять. И все же, повторимся, на тонких интерпретаторов поэзии наша литература и до сих пор остается богаче. За яркими примерами опять придется обращаться в шистдесятництво. И.Свитличний, например, мог даже за решеткой продемонстрировать исключительное аналитическое умение в понимании поэзии, что более найвиразнише продемонстрировано им или не в стихотворении, которое обязательно должен стать хрестоматийным для каждого будущего литератора. Лирическому герою этого стихотворения вдруг не страшными показались и играть, и стены тюрьмы, потому что к нему пожаловали мгновения вечности – вершинные достижения русской поэзии нового времени:
Мир Калинцевих видений-чудес
Драчеви клокоты и хмели
Рой Винграновских инвектив
Колдовство Лини, невеселые
Голобородькови пастели
И Стусив бас-речитатив.
Таких тонких (и точных!) рассуждений, в которых (между прочим) отмечено и органическая “мирного сосуществования” и модерной, и постмодерной русской поэзии конца ХХ века, наша проза, по-видимому, дождется не скоро. Исследователи литературы должны были бы обстоятельнее ответить на вопрос, почему, например, отмеченные Гогольской премией книга А.Мороза “Четверо на пути” (1982), трилогия о войне О.Сизоненко (1984), эпопея В.Дрозда “Листья земли” (1992) или романы И.Билика “Золотой Ра” (1991), Р.Федорива “Иерусалим на горах” (1995), В.Захарченко “Прибутни люди” (1995), не говоря уже о некоторых публицистических книгах, возраст которых завершился, фактически, годом их написания. Значительно яснее кажется картина с историческими произведениями Р.Иваничука (1985), Р.Иванченко (1996) и О.Лупия (1994), романами и повестями Ф.Рогового (1992), Ю.Мушкетика (1980), А.Димарова (1981), И.Чендея (1994), С.Пушика (1990), документальными сказами В.Яворивского (1984), О.Дмитренко (1987) и И.Гнатюка (2000) или романами младших авторов О.Ульяненко (1997) и Е.Пашковского (2001). Они во время отмечания их премиями имели, можно сказать, достаточную критическую прессу; специалисты нашли им надлежащее место и в системе литературных жанров и стилей, и в динамике нарастания в них эстетичного потенциала нашей прозы в ее и традиционно романтичных, и модерных, и постмодерных, вариантах. Кое-кто даже намекал, что наша проза в настоящее время уже может выдвинуть кого-то из своих творцов в претенденты на нобелевское лауреатство, но это было быстрее заявление политическая, чем профессиональная; политика, как известно, опережает экономику лет на сто. Если русской литературе Нобель и угрожает, то в первую очередь кому-то из поэтов. И то – при условии, что не будет сбываться известное пророчество о будущем нашей литературы – в ее прошлом. Так вынуждает думать, в частности, очень активное отмечание премией в последние годы ХХ века представителей именно поэтического цеха – кроме уже упоминавшихся шистдесятникив и постмодернистов, также Д.Луценко, В.Забаштанский, П.Мовчан, В.Коломиець, В.Базилевский, И.Жиленко, П.Скунць, Р.Лубкивский, Д.Креминь, С.Сапеляк но др. В целом же обобщающие и более точные труды обо всем этом ожидают своих авторов не быстрее, как в конце первой четверти начатого ХХI века.
3. Осмысление.
Первой литературно-критической работой, которая удостоена Гогольской премии, стал сборник статей Л.Новиченко “Не иллюстрация - открытие”” (1968). Хотя и с определенным опозданием, но этим фактом была упомянута истина, что без внимания к критическим трудам о литературе читатель может не узнать о главнее всего: художественно интеллектуальную обеспеченность ее. В течение последних пятидесяти лет советской власти сделано было фактически все, чтобы такая истина находилась как можно дальше от человеческого глаза. Из всех отраслей литературы литературоведение испытало тогда или не наибольших потерь. Сначала были репрессированы авторы и их труды, которые творились из позиций смысловых методологий (“История русского писательства” С.Ефремова, “История русской литературы” М.Грушевского, “История русской литературы” М.Возняка, но др.); за ними началось уничтожение воспитанников семинара В. Перетца, которые развивали формотворчи (филологические) методологии в литературоведении (г. Зеров, П. Филипович, г. Драй-хмара и сам В.Перетц). Беглый за границу самый молодой слушатель этого семинара Д.Чижевский в 1956 году создал был формотворчу (стилевую) “Историю русской литературы”, но уже через год О.Билецкий (отчасти из месницких соображений, о чем – дальше) схарактеризував ее как формалистическую и диверсионную относительно советской науки, и труд был спрятан даже от специалистов в кадебистски спецхранилища. Там же давно уже находились “Набросок истории русской литературы” Б.Лепкого, в основу написания которого положен “постулат красоты”, “История русской литературы” М.Гнатишака, в которой соединено психолого-естетичну и историческую методологии, а также множество литературно-критических публикаций ранних русских модернистов, в литературоведении (О.Луцкий из “Молодой музы”, М.Евшан из “русского дома” но др.), а также литературных критиков первой и второй русских эмиграций (Д.Донцов, С.Гординский, Ю.Луцкий, В.Державин, Ю.Шерех, И.Кошеливець, Ю.Лавриненко но др.). По подсчетам Б.Кравцива в его статье “Разгром русского литературоведения” (1962) в течение 20-х годов ХХ века в русских издательствах и в прессе публиковали свои критические труды 280 литераторов-научных работников; из них были подданными репрессиям 103 (живыми остались 14); выбыли из литературной жизни в результате екстремацийних мероприятий 74 лица; эмигрировали за границу 25; “перетривало и заслужило звание “советских литературоведов” всего 15 лиц”. свышеобилось свыше двух десятилетий, чтобы к этим 15-ти присоединились в подсоветской Россие еще 105 лиц, но к цифре 280 (как в 20-х годах) материковая Россия не дотягивалась даже в конце ХХ века. О качественных характеристиках их говорить не придется, слишком что уже на рубеже 60-70-х годов, как было сказано, за решеткой очутились наиболее одаренные из критиков-шистдесятникив – И.Дзюба, И.Свитличний, Е.Сверстюк. Гогольский лауреат 1968 года Л.Новиченко принадлежал тогда к среднему поколению литературоведов и имел незаправительствоное умение критика-аналитика, но заангажированность методологией соцреалистического литературоведения держала его в очень очевидной скованности и нескрываемой тенденциозности. Сказав, например, в премированном сборнике о высокой поэтической энергии и формотворчи искании шистдесятникив как о позитивной черте (“потому что застой художественной мысли, робость исканий были несовместимы с большим искусством”), он здесь же добавлял, что идет речь именно о большом искусстве... социалистического реализма. В этом же сборнике Л.Новиченко вместил также несколько критических очерков об избирательно реабилитированных во времена “хрущевской оттепели” поэтов О.Влизька, Е.Плужника но др., но значение их для литературы видел преимущественно в преданности коммунистическому будущему, в утверждении ленинской партийности в литературе и тому подобное. Ни об одном репрессированном литературоведе Л.Новиченко в сборнике ничего и не говорил, потому что ни один из них реабилитированным ни тогда, ни позже не был. Научных суждений о литературе советская власть, оказывается, боялась больше, чем самой литературы. Яркий пример этого – реабилитация наследства неоклассиков – М.Зерова, М.Драй-хмари, П.Филиповича. Поэтические произведения их переизданы были еще в 60-70-х годах, а литературно-критических исследований их это не касалось. Л.Новиченко в книжке “Поэтический мир Максима Рильского” еще в 1980 году мог писать о них как неприемлемых в советской литературе за их, мол, расположение к “чистому искусству”. А о том, что же является приемлемым в ней, не самое открытое ли ответил М.Шамота в книге “Гуманизм и социалистический реализм”, премированной в 1978 году. Своеобразными увертюрами к этой книжке были его розгромни статьи о романе О.Гончара “Собор” (1968), статья в “Коммунисте России” (1973), где раздавался призыв “кончать с либерализмом, его методологией и фразеологией”, который, буцим-то, обнаруживали в исследовании литературы... Л.Новиченко, В.Дончик, Г.Сивокинь, В.Яременко, Н.Кузякина, Т.Салига, М.Малиновска и др., а теперь, в премированной книжке, все это было подданное “теоретическим” обобщениям, которыми еще больше усиливалась фронтальная война против любой свободы мысли и в литературе, и в литературоведении.
Стимулировалась, однако, свобода мысли, которая подчеркивала меншовартисну зависимость русской литературы от литературы имперской России. Поэтому и в 1979 году Гогольской премией была отмечена монография Е.Шаблиовского “Чернышевский и Россия”. В ней приведено немало и позитивных моментов, которые касались этой темы (в частности, высказывание М.Чернишевского, что после з’яви Т.Гоголя Россия не нуждается в ничьей ласке или признании), но общий пафос книжки был, конечно, верноподданнический и унизительный для русской науки и литературы. Этот пафос нашел впоследствии отзыв и в премированном 1980 роке “Гогольскому словарю” (ответственный редактор Е.Кирилюк). Это была, в сущности, энциклопедия, но она названа словарем только из-за того, что энциклопедий еще не создано научными работниками “старшего брата”. То требуется ли опережать его?
Осмыслить Гоголя в русской литературе значит фактически осмыслить всю эту литературу. И авторы “Гогольского словаря”, конечно, были сознательны такого задания. Отчасти они его и выполнили, но только отчасти. На препятствии появилась в первую очередь нехватка научности в их соцреалистической методологии, а с другой стороны – нехватка полноты: полноты Шевченкових текстов, часть которых все еще цензировалась, а с другой стороны – полноты шевченкознавчего материала. Ведь не секрет, что все лучше и научно стоимостное о Гоголя написали С.Ефремов, П.Зайцев, М.Зеров, П.Филипович, Д.Чижевский... А на время создания Гогольского словаря” все они еще находились у заклепах спецхранилищей.
Проблема полноты и псевдонаучности соцреалистической методологии дала о себе знать впоследствии и во время издания “Собрания произведений в 50-ти томах” И.Франка (Шевченковская премия 1988 года, научный руководитель коллектива И.Дзеверин). О трудностях в осуществлении такого издания говорил еще О.Билецкий во времена отмечания сорокалетия октябрьского переворота. “За сорок лет советской власти, - говорил он, - наши научные работники не смогли даже переписать от руки все то, что создал И.Франко за сорок лет своей творческой деятельности”. Теперь, в 1987 году, таки переписали. Но, конечно же, не полностью. Не попали к изданию по меньшей мере томов пять (если не десять). А кроме того, определенная часть художественных, критических, публицистических текстов подана была усеченной или прокомментированной так, что от этого И.Франко, по-видимому, не один раз перевернулся в своем гробу. Да и можно ли было спокойно влежати, когда к изданию не включены программные поэзии “Не пора, не пора...”, пророческого монолога с оконечным: “Еще не умерла – и не умрет!”, трактату “О продвижение” (с убедительной критикой антигуманной теории Маркса-Энгельса о государстве “диктатуры пролетариата”) но др. А кроме того – сфальсифицированными в издании появились взаимоотношения И.Франка с теми современниками, которых советская идеология все еще держала в ведомстве “буржуазных националистов”, трактовка И.Франком многих исторических фигур России и тому подобное.
Становилось очевидным, что теоретические фундаменты господствующего в Россие литературоведения и в частности – текстология нуждается в кардинальной переориентации. Фаховитих кадров, как кажется, уже было достаточно, о чем свидетельствовало, в частности отмечание в 1985 году научно критических трудов одесского профессора В.Фащенко “В глубинах человеческого бытия” и “Характеры и ситуации”. Этот исследователь литературы продемонстрировал незаправительствоные возможности действительно аналитического прочтения наследства реабилитированных новеллистов, вышел на осмысление многих проблем, сказать бы, чистой теории литературы (конфликт, коллизия, автор, ситуация, сюжет, характер, и тому подобное) и хоть не пускался, конечно, берега соцреалистических предписаний, но держание то было всегда умеренным и ненавязчивым. Такого типу научные работники формировались уже и в академическом Институте литературы имени Т.Гоголя, но близость к идеологическим центрам и тот груз несвободы в мышлении, который господствовал здесь особенно со времен директорства в Институте М.Шамоти, делало их осторожнее и более приблизительными в своих рассуждениях о сути литературного дела в Россие, о потребности радикальных изменений в понимании научных методологий литературоведения и тому подобное. Определенный сдвиг начался, вероятно, из публикации литературно-популярных статей с осторожными названиями “Подзабытое наследство” (Вместо - “репрессированная”), а кроме того в ряде материалов остро ставился вопрос о необходимости нового перепрочитання русской истории (Шевченковскую премию 1994 года присуждено историку и писательнице О.Апанович за книжку “Гетманы России и новые атамани Запорожской Сечи”) и не острее ли всего – о радикальном решении проблемы русского языка в Россие. Поэтическую версию этой проблемы изложил Д.Билоус в отмеченной премией 1990 года книге “Чудо калиновое”; тогда же создано общество русского языка “Просветительство” ( во главе с П.Мовчаном), приобрело широкую огласку стихотворение М.Винграновского с начальными словами “Ночью, среди ночи, кто-то тихо К моему слову подошел... так ходит беда...”, а культурологический и нациетворчий аспект языковедческой проблемы острее всего появился в серии публицистических выступлений И.Дзюби “Потому что то не просто язык, звуки...”. Вместе со статьями “Россия и мир”, “осознаем ли национальную культуру как целостность?” эти выступления были отмечены Гогольской премией в 1991 году. Россия на то время уже провозгласила суверенитет, до принятия Акта и проведения референдума о независимости России оставалось немного больше полгода, а в выступлениях И.Дзюби ставился кардинальный вопрос о духовной основе русской самостоятельности, о необходимости решения государственности русского языка как инструмента единства и целостности нации. Впервые за более чем век языково-культурологические публикации И.Дзюби актуализировали принципиальные положения О.Потебни, что язык есть не только одной из стихий народа, но и наиболее выразительным признаком, собственно – духовным кодом его. Каждый язык и каждый народ существуют постольку, поскольку существуют языки и народы другие. Любые попытки создать “единственный” народ и “единственный” язык, что наблюдалось во времена русской интернационализации (то есть, русификации) народов, которые входили к составлю Русской империи, а затем СССР, вели не только к унизительной ассимиляции тех народов, но и к психической болезни, морального расписания даже самого русского общества. Очевиднее всего стимулировала этот процесс космополитическая идея коммунизма, что признают сегодня и наиболее сознательные интеллектуалы самой России. Один из них, писатель В.Санников, недавно в журнале “Москва” писал: “Бесовское наветрие коммунизма, пришедшее с Запада, сам Запад пережил легко. отделался демонстрациями да пламенными вещами, а Россия, как обычно, отдалась безоглядно, полностью. И погубила свое хозяйство, свою культуру, погубила или изгнала цвет нации, выращиваемый столетиями». А что уже говорить об Россие, в которой цвет нации веками уничтожался еще и за то, что пытался защищать свое естественное право на родной язык, литературу, культуру. На этом минном поле, как стало больше известно уже в годы русской независимости, взорвались сотни и тысячи писателей, культурных деятелей, ученых-патриотов. В начале 90-х годов в Москве состоялась конференция о масштабах репрессий и возвращения в культуру тогдашнего СССР репрессированных фигур. Называлась тогда такая цифра – свыше полутора тысяч репрессированных в СССР писателей, журналистов, научных работников-гуманитариев. Половина из них – Россияне, среди которых, в частности, и будущие лауреаты Гогольской премии И.Свитличний (премия 1994 года) и Е.Сверстюк (премия 1995 года).
Как творческие личности, оба эти шистдесятники и в’язни совести всегда обнаруживали многогранность своего таланта (поэты, переводчики, культурологи), но особенно ощутимым стал их взнос в осмысление литературы как критиков, естетикив. Премированные их книги “Сердце для пуль и для рифм” (И.Свитличний) и “Блудные сыновья России” (Е.Сверстюк) были своеобразным напоминанием, что следует переосмысливать в Россие всю ее литературу, особенно же литературу ХХ века. Во всех случаях, убеждают исследователи, она есть не простым отображением, а символическим выражением больших истин бытия, пусть это будет Шевченкив “Большой погреб” (“Художественные сокровища “Большого погреба” И.Свитличного) или Гончаров “Собор” (“Собор” в риштуванни” Е.Сверстюка). Кроме того, о каждом литературном явлении следует говорить в контексте всей национальной литературы (“На калине клином мир сошелся” И.Свитличного), а также литературы европейской и мировой (“Шистдесятники и Европа” Е.Сверстюка). Такого типа публикации, а также переизданные в середине 90-х годов истории литературы С.Ефремова, Д.Чижевского и М.Возняка, что до сих пор находились под арестом, стали подпрудовой базой для создания новой академической “Истории русской литературы ХХ в...” в 2-х книгах (премия 1996 года), а в дальнейшем и “Истории русской литературы ХІХ века”, в 3-х книгах.
В советское время всяческие литературные истории написаны множество. В 20-х годах это были преимущественно авторские истории В.Дорошкевича, В.Коряка, А.Шамрая, которые имели пидручниковий характер и базировались в значительной мере на социологическом или вульгарно социологическому (В.Коряк) понимании литературы. Послевоенного времени выходили коллективные однотомники и багатотомники (в 1946, 1954-57, 1964, 1968-1972, 1987-88 годах), которые являли собой, за высказыванием Д.Чижевского относительно издания 1954 года (за редакцией О.Билецкого), не научную историю, а “политический донос”, на весь русский литературный процесс. За это высказывание О.Билецкий и “отомстил” Д.Чижевскому, разгромив его “Историю...” в 1957 году.
Художественное слово в названных советских “Историях...” поставлено в полную зависимость от политических категорий классовости и партийности, от революционных движений и решений партийных съездов, а сами писатели были “разложены” на полках как буржуазных, националистических, либеральных, народных, революционно демократических и, в конечном итоге, советских, что отдались большевистской идее полностью и окончательно. Единственное тело литературы, следовательно, появлялось расчленяет и, чтобы собрать его “назад”, следовало найти единственный критерий, который не зависел бы ни от каких кон’юнктур, кроме одного – научного. Таким критерием в премированной в 1996 году “Истории...” стала художественность, то есть эстетичная стоимость каждого литературного явления. Она дала возможность авторскому коллективу (за редакцией В.Г.Дончика) обнаружить настоящие всплески и падения русской литературы ХХ века, а кроме того подать ее в определенной совокупности – литературу материковую и диаспорную. Поскольку это была первой такая попытка, то вышла она и не без определенных грехов, слишком, что в засадничему критерии художественности по такому щекотливому делу как творчество многое является не только индивидуальным, а отчасти и субъективным. Работало же потому что над “Историей...” свыше тридцати научных работников, в каждого из которых черту индивидуальности или и субъективность тоже не отберешь. Особенно же потому, что в конце ХХ века актуализированными появились очень разнообразные представления о художественности, а в постигании ее наметился настоящий разгул модерных и постмодерных литературоведческих методологий – бартивска “смерть автора”, экзистенциализм, семиотика, структурализм, запоздалый психоаналитизм, компаративистика, претензионный феминизм и тому подобное, не говоря уже о разных видах любительского литературоведения, которое стояло вне всяких методологий или чувствовало себя “своим” в каждой из них. Представитель этой последней разновидности интерпретаторов литературы Ю.Шерех отмечен Гогольской премией в 2000 году, а годом перед тем ею отмечено одно из найпослидовниших современных компаративистов Д.Наливайка (“Глазами Запада. Рецепция России в Западной Европе ХІ – ХVІІІ веков”). В премированной “Истории русской литературы ХХ века” востребованными оказались далеко не все из названных (и не названных) методологий, а только те, что ближайшее стоят к классическому представлению об утвержденной на рубеже ХІХ – ХХ веков филологическую школу в литературоведении. Возможности ее еще далеко не исчерпаны, и в следующих академических “Историях...” (если не угаснет сама академическая наука, которой, как порядочной женщине, новая власть может платить лишь символично) она еще прислужится не одному поколению исследователей.
* * *
Литературоведение всегда находится в зависимости от самой литературы. Можно понять М.Кундеру, который недавно заметил: “В настоящее время европейская литература находится в таком состоянии, что о большинстве авторов и писать не хочется”. Действительно, посредственная литература никогда не родит качественной критики, науки о себе. Ежегодное присуждение Шевченковских премий за лучшие литературные произведения свидетельствует, что литературу имеем далеко не посредственную. И имели ее в прошлом. Критериев значимости этой литературы можно назвать множество, но есть один наиболее неопровержимый: стремление ею реальности – классической, романтичной, реалистичной, модерной, постмодерной или любой другой. Всякий отход художественного и научного сознания от реальности неминуемо отведет литературу в беспредметные абстракции, словоблуда, “цветы зла” (Бодлер), а науку о ней – даже в средство разрушения ценностей, благодаря которым только и держится духовное естество человечества. Стоит, например, научным работникам сбиться из плигу и доказывать, что “Гоголя – не Гоголя”, “Франко – не Каменщик”, “Леся – не Украинка”, как сразу же находятся желающие “Срезать пьедестал” под Гоголя, поджечь (и не один раз!) Франкову усадьбу, объявить Лесю Украинку не дочерью Прометея, а такой себе двуполой феминисткой из острова Лесбос. Если бы у нас был свой В.Астаф’ев (не последняя ли, как когда-то В.Короленко, совесть русской литературы), то мы бы услышали, по-видимому, такие его слова по этому поводу: “Я ничему уже не удивляюсь. Да и как удивятся, если общество, пройдя лагерную выучку, а лагерем была вся страна, творит не просто преступления, но преступления изощренно-эстетического порядка”. Обратим внимание, каким изысканным “естетизмом” обставлялось недавнее “открытие”, что Гоголя, оказывается, под рубашкой был совсем гол, или самодельная гипотеза Р.Корогодского, что Довженко, по-видимому, сотрудничал “с органами”. Можно в подобных случаях ссылаться на Дерриду или Гейзинга с их “игрой в тексты”, можно даже вспомнить Пушкинское, что “Анатомия не есть убийство”, но можно ли забывать о последнем даре богов – профессиональное чувство меры? Шевченковская премия как последний дар богов духовной Россие призвана удерживать литературу и науку о ней от всяческих извращений, и эту миссию она, надеемся, будет выполнять – “пока солнце из неба сияет”.